Теперь — поздно.
Катя это понимала умом, но сердце, глупое, вздрогнуло. Пашка стоял неловко, будто лишний на этом празднике жизни. Рубаха на нём была чистая, но не новая, руки — в пыли, взгляд — тёмный, тяжёлый.
— Чего тебе, Паш? — тихо спросила она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
Он шагнул ближе, остановился у колодца, не решаясь подойти совсем.
— Поговорить… В последний раз, — сказал он хрипло. — По-человечески.
Катя вздохнула. Где-то за спиной грянул смех, гармонь взвизгнула, кто-то крикнул «Горько!». А здесь — тишина, будто весь мир сжался до узкой дорожки и старого колодца.
— Говори, — кивнула она.
Пашка сглотнул.
— Я ж тебя любил, Катя. Не так… не криком, не напоказ. А по-настоящему. Ты знала.
— Знала, — ответила она честно. — Но что теперь?
Он усмехнулся криво.
— А то, что не с тем ты человеком судьбу связала.
Катя напряглась.
— Не начинай.
— А я и не начинаю, — он вдруг посмотрел ей прямо в глаза. — Я предупреждаю.
Она рассмеялась — звонко, как всегда, но смех вышел резкий.
— Предупреждаешь? От кого? От Ивана? Да ты что, Паш, с ума сошёл?
Он качнул головой.
— Ты его не знаешь. Думаешь, если руки золотые да улыбка широкая — значит, душа светлая? Ошибаешься.
Катя побледнела.
— Уходи, — сказала она уже жёстко. — Сейчас же. Не порть праздник.
Пашка шагнул ещё ближе, так близко, что она почувствовала запах пыли и табака.
— Запомни мои слова, Катя, — прошептал он. — Счастье у вас будет громкое. Да короткое.
Она отшатнулась, будто от удара.
— Убирайся!
Он посмотрел на неё долго, будто прощаясь навсегда, потом развернулся и пошёл прочь по дороге, не оглядываясь.
Катя стояла ещё мгновение, сжимая ведро, пока пальцы не побелели. Потом глубоко вдохнула, натянула улыбку и вернулась к гостям.
— А вот и невеста! — закричали за столами. — Где пропадала?
— За водой ходила, — засмеялась она. — Жарко же!
Иван тут же обнял её, поцеловал в висок.
— Моя, — сказал гордо. — Самая красивая.
Она прижалась к нему, стараясь прогнать странный холод внутри. «Глупости, — убеждала себя Катя. — Зависть это. Обычная зависть».
Свадьба догуляла до ночи. Пели, плакали, провожали молодых в дом под крики и смех. А утром жизнь пошла своим чередом.
Сначала всё и правда было, как в сказке. Иван работал с утра до ночи, Катя хозяйничала, дом сиял чистотой. Она пела, когда мыла полы, он смеялся, глядя на неё. По вечерам сидели на лавочке, считали звёзды, строили планы.
А потом… потом появились первые трещины.
Сначала мелочи. Иван стал раздражаться по пустякам. Не так поставила кружку, не вовремя заговорила, не туда посмотрела. Катя отшучивалась, списывала на усталость.
— Работа тяжёлая, — говорила она соседке. — Устаёт он.
Но усталость не уходила. Она копилась.
Однажды Иван пришёл домой хмурый, молча сел за стол. Катя поставила ужин, ласково спросила:
— Что случилось?
Он медленно поднял на неё глаза. И в этих глазах не было той прежней улыбки.
— А то случилось, — сказал он спокойно, — что хватит тебе по деревне хвостом вертеть.
Катя опешила.
— Ты о чём?
— А о том, — он стукнул ладонью по столу, — что люди говорят.
— Люди всегда говорят, — попыталась она улыбнуться. — Ты ж знаешь.
— Знаю, — кивнул он. — И знаю ещё, что дыма без огня не бывает.
Она почувствовала, как внутри что-то оборвалось.
— Иван, ты мне не веришь?
Он встал, навис над ней.
— Я тебе верю, — медленно произнёс он. — Но проверять буду.
С того вечера Катя перестала петь.
А через месяц она случайно услышала на рынке шёпот:
— Слышала? Иван-то жену свою крепко держит. Ревнует. Говорят, как выпьет — совсем другой человек…
Катя шла домой, будто по льду. И вдруг вспомнила слова у колодца:
«Счастье у вас будет громкое. Да короткое».
Она остановилась посреди дороги, и впервые за долгое время ей стало по-настоящему страшно.
Продолжение было уже не за горами.
Страшно стало — да только от страха не убежишь. Катя тогда встряхнулась, плечи расправила.
— Ничего, — сказала сама себе. — Прорвёмся. Не я первая, не я последняя.
Она ведь всегда была сильной. С детства — первая: первая песню затянет, первая заступится, первая на работу выйдет. И с Иваном справится. Думала.
Но жизнь — она тихо мстит за самоуверенность.
Иван менялся не сразу, исподволь. Днём — работящий, молчаливый, вечером — тяжёлый взгляд, сжатые губы. Пить он стал чаще. Сначала по праздникам, потом «для аппетита», потом просто так. А с выпивкой приходили слова — острые, как нож.
— Чего вырядилась?
— Куда намылилась?
— С кем смеялась?
Катя оправдывалась, смягчала, гладила по плечу.
— Да ты что, Ваня… Мне ж кроме тебя никто не нужен.
Он слушал, кивал, обнимал. А наутро всё начиналось заново.
Первый раз он ударил её осенью. Нечаянно, как он потом говорил. Вернулся злой, Катя не вовремя сказала — и рука сама пошла. Не сильно. Но не по силе боль была, а по осознанию.
Она сидела на полу, прижав ладонь к щеке, а Иван стоял над ней бледный.
— Катя… — прошептал он. — Я не хотел. Прости.
Она простила. Конечно, простила. Ведь любила.
А деревня… деревня видела всё, да молчала. В Заречье так заведено: семья — дело тёмное. Не лезь.
Только бабка Матронина однажды поймала Катю у калитки, заглянула в глаза своими выцветшими, но зоркими.
— Ты бы, детка, не терпела, — сказала тихо. — Терпение — оно женщину в землю закапывает.
Катя улыбнулась сквозь синяк, прикрытый платком.
— Да что вы, баб Матрон… Всё у нас хорошо.
Сказала — и сама не поверила.
А потом случилось то, после чего назад дороги уже не было.
В ту ночь Иван пришёл поздно. Пьяный. Шумный. Катя уже спала, когда дверь распахнулась так, что стену тряхнуло.
— Где была?! — заорал он.
Она вскочила, испуганная.
— Ты что? Я дома. Спала.
— Врёшь! — он швырнул сапог в угол. — Думаешь, я слепой?
Он кричал, говорил страшные, грязные слова. Катя плакала, пыталась что-то объяснить, но каждое слово только злило его больше. А потом — тишина. Странная, вязкая.
И удар. Второй. Третий.
Она не помнила, как оказалась на полу. Помнила только холод досок и вкус крови во рту.
И вдруг — стук в дверь.
— Ваня! — раздался голос. — Открывай!
Иван замер.
Катя, сквозь шум в ушах, узнала этот голос. Пашка Щеглов.
— Убирайся! — рявкнул Иван.
— Открывай, — спокойно повторил Пашка. — А то хуже будет.
Дверь распахнулась. Пашка стоял на пороге — высокий, жёсткий, совсем не тот тихий парень, что когда-то за Катей хвостом ходил.
Он посмотрел на неё — сжавшуюся на полу, с разбитой губой, — и глаза его потемнели.
— Я предупреждал, — сказал он тихо.
Иван рванулся к нему, но Пашка оказался быстрее. Схватил за ворот, толкнул к стене.
— Ещё раз тронешь — убью, — сказал он без крика. — Понял?
В доме повисла такая тишина, что слышно было, как часы тикают.
Катя сидела, обхватив колени, и вдруг поняла: вот он, тот самый миг. Или сейчас — или никогда.
Она поднялась, дрожащими руками накинула платок.
— Я ухожу, Ваня, — сказала она тихо. — Совсем.
Он смотрел на неё, будто не понимая.
— Куда ты пойдёшь? — хрипло спросил. — К кому?
Она посмотрела ему прямо в глаза.
— К себе, Ваня. Я пойду к себе.
Она вышла за порог, не оглядываясь. Ночь была холодная, звёздная. Пашка молча пошёл рядом, не касаясь.
И только когда дом остался позади, Катя заплакала — не навзрыд, а тихо, как плачут те, кто выжил.
В Заречье ещё долго судачили. Говорили разное. Кто осуждал, кто жалел. Иван спился. Дом опустел. Ленты с ворот давно сгнили.
А Катя уехала. В город. Начала всё сначала.
Говорят, что счастье любит тишину.
Катя это поняла поздно.
Но лучше поздно, чем никогда.
В городе Катя сначала будто ослепла. Шум, спешка, чужие лица — всё давило, пугало. Она жила в комнате у дальней родственницы, работала на швейной фабрике, по вечерам падала на кровать без сил. Руки гудели, спина ныла, но внутри было странно… пусто и спокойно одновременно. Никто не кричал. Никто не спрашивал, куда она смотрит и с кем говорит.
Иногда по ночам она вскакивала от резкого звука — казалось, сейчас распахнётся дверь. Сердце колотилось, ладони потели. Тогда она садилась на кровати, обхватывала себя руками и шептала:
— Всё. Тихо. Ты в безопасности.
Слова были простые, но действовали лучше любого лекарства.
Пашка писал ей письма. Редко. Коротко. Без признаний.
«Как ты?»
«Жива — и это главное».
«Если что — я рядом».
Она не отвечала. Не потому что была зла — потому что не могла. Внутри ещё слишком болело.
Прошёл год.
Катя изменилась. Потускнела — да. Но стала глубже. Смех её теперь звучал реже, зато глаза смотрели прямо, без суеты. Она сняла маленькую квартиру, пошла на курсы, выучилась на мастера. Начала зарабатывать сама. Впервые — сама.
И вдруг поняла: она больше не боится.
Однажды весной, возвращаясь с работы, она увидела в витрине своё отражение. Постояла. Улыбнулась — тихо, по-настоящему. Та самая маковая яркость не вернулась… но появилась другая красота. Тёплая. Спокойная. Своя.
А потом пришло письмо из Заречья.
Почерк был чужой.
«Катя.
Ивана не стало. Сердце. Похоронили тихо, без гармошек.
Дом пустой. Родители старые, про тебя спрашивали.
Приезжай, если сможешь.
П.»
Катя долго сидела с этим письмом. Не плакала. Не радовалась. Просто смотрела в окно, где медленно распускались почки.
Она поехала.
Деревня встретила её тишиной. Не той, что давит, а той, что всё приняла и отпустила. Дом Ивана стоял перекошенный, забор сгнил. Никаких лент. Никакого смеха.
Родители Ивана постарели сильно. Мать плакала, отец молчал, только кивнул.
— Прости его, — сказала мать. — Он ведь… не умел иначе.
Катя кивнула. Внутри не было злости. Была усталость. И прощание.
На кладбище она стояла недолго. Положила полевые цветы. Маков среди них не было.
— Прощай, Ваня, — сказала она тихо. — Я тебя пережила.
На обратной дороге она встретила Пашку. Он стоял у магазина, постаревший, но всё такой же прямой.
— Ты стала другая, — сказал он, глядя внимательно.
— Я стала собой, — ответила Катя.
Он кивнул. Ничего не стал предлагать, не просил. Только пошёл рядом, провожая до автобуса.
Когда автобус тронулся, Катя вдруг поняла: прошлое больше не тянет её назад. Оно осталось в Заречье — как старая песня, которую больше не поют.
Говорят, счастье любит тишину.
Катя теперь жила именно так.
Тихо.
И по-настоящему.














