Вера замерла. Ремень повис в воздухе, словно внезапно потерял вес.
Анна сидела на полу, прижавшись спиной к косяку, обе руки всё ещё инстинктивно защищали лицо. Но теперь в её глазах не было привычной дерзости — только огромные, блестящие от слёз зрачки и что-то новое, почти детское, испуганное.
— Что ты сказала? — голос Веры прозвучал хрипло, будто через мокрую тряпку.
— Я… не одна, — повторила Анна уже тише, почти шёпотом. — Во мне… ребёнок.
Тишина упала на горницу, тяжёлая, как мокрое сукно. Даже часы, казалось, перестали тикать.
Илья медленно опустился обратно на лавку, словно ноги его вдруг отказали. Он смотрел то на падчерицу, то на жену, и в его взгляде читалось одно сплошное непонимание пополам с ужасом.
Вера всё ещё держала ремень. Пальцы постепенно разжались, кожаная полоса упала на пол с глухим шлепком.
— Кто… — начала она и осеклась. Горло сжало так, что следующие слова пришлось буквально выдавливать. — Кто отец?
Анна опустила голову. Длинные русые волосы упали на лицо, закрывая глаза.
— Неважно.
— Нет уж, — Вера шагнула ближе, но уже без угрозы, скорее как человек, который пытается удержаться на краю обрыва. — Очень даже важно. Имя. Сейчас.
Девушка молчала долго. Потом, не поднимая лица, произнесла почти беззвучно:
— Михаил.
У Веры потемнело в глазах.
Михаил — это был Мишка Ковалёв, тот самый гармонист, что приходил играть на все деревенские свадьбы и гулянки. Двадцать шесть лет, вдовец уже три года, двое маленьких на руках у матери, язык без костей и руки, которые слишком часто оказывались там, где их не звали. Но главное — он был женат когда-то на двоюродной сестре Ильи. То есть приходился Илье почти роднёй. Пусть и дальней.
Вера посмотрела на мужа. Тот сидел, уставившись в половицы, и губы его беззвучно шевелились — то ли молился, то ли просто повторял про себя одно и то же матерное слово.
— Он знает? — спросила Вера.
Анна наконец подняла голову. Щека горела от удара, но взгляд уже не прятался.
— Знает. Сказала ему две недели назад. Он… сначала побелел весь. А потом сказал: «Подумаю». С тех пор — ни разу не подошёл. Только через девчат передаёт, чтобы «не шумела пока».
Вера почувствовала, как внутри что-то окончательно ломается — не ярость уже, а какая-то огромная, холодная пустота.
— И что ты теперь собираешься делать? — спросила она тихо.
Анна сглотнула.
— Не знаю, мама. Я думала… может, в город уйти. Там вон, на фабриках девки работают, даже с пузом берут иногда. А потом… потом посмотрим.
— В город, — повторила Вера без выражения. — Одна. Зимой. Без денег. С животом на шестом месяце почти.
Анна молчала.
И тут заговорил Илья. Голос у него был низкий, усталый, но твёрдый — таким его редко слышали.
— Никто никуда не пойдёт.
Обе женщины повернулись к нему.
— Мишка завтра же придёт сюда, — продолжал он, глядя куда-то мимо них. — И либо берёт ответственность как мужик, либо я ему эту гармошку в глотку засуну так глубоко, что он до конца дней «Калинку» через зад петь будет. А если сбежит — найду. Земля маленькая.
Анна всхлипнула — коротко, по-детски.
Вера посмотрела на дочь. Потом на мужа. Потом снова на дочь.
И вдруг, неожиданно даже для самой себя, опустилась на колени перед Анной. Обняла её — крепко, до хруста в костях, как не обнимала уже лет десять. Анна сначала напряглась, потом обмякла и зарыдала ей в плечо — громко, навзрыд, как маленькая.
— Дура ты моя… — шептала Вера, гладя её по спутанным волосам. — Дура золотая… Почему раньше не сказала?
— Боялась, — прорыдала Анна. — Думала, убьёшь.
Вера зажмурилась.
— Может, и убила бы… час назад. А сейчас…
Она отстранилась, взяла лицо дочери в ладони, заставила посмотреть себе в глаза.
— Теперь слушай меня внимательно. Этот ребёнок — мой внук или внучка. И точка. Никто его в подоле по деревням носить не будет, никто пальцем показывать не станет. Мы его здесь вырастим. Вместе. Поняла?
Анна кивнула, не отрывая взгляда.
— А ты… — Вера повернулась к Илье. — Завтра с утра идёшь к Ковалёвым. И если Михаил хоть слово поперёк скажет — зови меня. Я сама с ним поговорю. По-матерински.
Илья коротко кивнул. В его глазах впервые за вечер мелькнуло что-то похожее на облегчение.
За окном начинался дождь. Тяжёлые капли били по стеклу, смывая с неба свинцовую тяжесть. Где-то вдалеке глухо рокотал гром — война ещё не пришла, но её дыхание уже чувствовалось в воздухе.
А в маленькой горнице под суровым небом 1939 года три человека сидели на полу, обнявшись, и впервые за много лет молчали не от злости, а от усталой, горькой, но всё-таки общей правды.
(продолжение может пойти в любую сторону — хочешь мирный семейный путь, хочешь драму с Мишкой, хочешь чтобы война очень быстро всё перевернула — скажи, куда повернуть)
Вера проснулась на рассвете от холода — печь за ночь почти выстыла. Она встала, накинула старый полушубок и пошла в сенцы за дровами. Дождь кончился, но небо оставалось низким, серым, будто кто-то накрыл деревню мокрым серым платком. В доме ещё спали: Илья похрапывал на лежанке, Анна свернулась калачиком на своей узкой кровати, прижав руку к животу, словно охраняя то, что внутри.
Вера растопила печь, поставила чугунок с водой. Пока грелась, она думала. Ночью, после слёз и объятий, они втроём почти ничего не решили — только то, что ребёнок останется. А дальше? Деревня маленькая. Уже к вечеру Клавдия наверняка шепнула двум-трём, а те — остальным. К утру вся улица будет знать: у Артемьевой Аннушка «погуляла». Бригадирша, член партии с 1928-го, а дочь — с пузом без мужа. Позор? Ещё какой. Но в 1939-м позор уже не тот, что в старые времена. Война дышит в затылок — сначала с финнами, теперь все говорят, что немцы вот-вот полезут. Мужиков скоро заберут. Кто тогда будет считать, от кого ребёнок?
Она достала из сундука старое платье — своё, ещё довоенное, широкое. Подпорола швы, примерила к Анне в уме. Подойдёт. Надо будет перешить сегодня же, пока живот не выдал окончательно.
Дверь скрипнула. Вошла Анна — босая, в одной рубашке, волосы растрёпаны.
— Мам… не спится.
— Садись. Чаю налью.
Анна села на лавку, обхватила себя руками.
— Мишка придёт?
— Илья сказал — придёт. Если нет — сам пойдёт и приведёт. За ухо.
Анна слабо улыбнулась.
— А если он… откажется?
Вера помолчала, глядя в огонь.
— Тогда будет наш. И точка. В метрике напишем — от матери-одиночки. С 1936-го так можно. Государство платит пособие одиноким матерям. Маленькое, но платит. А я в колхозе останусь бригадиром — не выгонят, война на носу, люди нужны. Прокормим.
Анна подняла глаза — в них страх и благодарность одновременно.
— А люди? Соседки…
— Пусть говорят. Пока говорят — живы. Когда перестанут говорить — значит, уже бомбят.
Они замолчали. За окном послышались шаги — тяжёлые, уверенные. Илья вышел в сени, открыл дверь.
На пороге стоял Михаил Ковалёв. Без гармошки. В чистой рубахе, но глаза красные, будто не спал. За ним маячила его мать — старуха Ковалёва, вся в чёрном, как на похороны.
— Здорово, Илья Степанович, — Михаил снял кепку. — Звал?
Илья молча отступил, пропуская внутрь.
Вера встала. Анна вскочила, но мать положила руку ей на плечо — сиди.
— Проходи, Михаил. Садись.
Он прошёл, сел на краешек лавки, как на иголках. Мать осталась стоять у порога.
— Знаешь, зачем позвали, — начал Илья без предисловий.
Михаил кивнул.
— Знаю. Анна сказала.
— И что решил?
Михаил долго молчал. Потом поднял голову.
— Я… не могу её взять. Мама не велит. Двое уже на руках — мои, от покойной жены. Хозяйство еле тянем. А тут… ещё один. И девка не та… — он осёкся, глянув на Веру. — Извини, Вера Артемьевна. Не то хотел сказать.
Вера почувствовала, как кровь прилила к лицу.
— Не та? А какая та? Та, что молчит и терпит, пока ты по лугам с гармошкой гуляешь?
Михаил опустил голову.
Старуха Ковалёва вдруг шагнула вперёд.
— Не наша вина, Вера. Твоя девка сама за ним бегала. Все видели. А теперь — на нашего Мишку всё валить? Не выйдет.
Анна вскочила.
— Я не бегала! Он сам… он обещал!
— Обещал? — старуха фыркнула. — А ты верила? Дура молодая.
Илья встал между ними.
— Хватит. Михаил, ты отец или нет?
Михаил сглотнул.
— Отец… Но жениться не могу. Не потяну. Пусть… как хочет. В город уходит — пусть уходит.
Вера шагнула к нему. Голос её был тихий, но от этого ещё страшнее.
— Уходить она не будет. Ребёнок здесь родится. И вырастет здесь. А ты… ты будешь платить. Каждую копейку. Не мне — государству. Алименты. Закон знает. А если сбежишь — найду. Через всю страну найду. Война начнётся — тебя в первую очередь на фронт загребут. И там тебя найду.
Михаил побледнел.
— Я… заплачу. Как смогу.
— Не как сможешь. Как положено.
Старуха хотела что-то сказать, но Илья посмотрел на неё так, что слова застряли.
Они ушли молча. Михаил даже не попрощался.
Анна заплакала — тихо, без всхлипов.
Вера обняла её.
— Не реви. Всё равно наш будет. Имя ему придумаем красивое. И вырастет — не узнает даже, кто отец. Скажем — погиб на войне. А к тому времени, может, и правда погибнет.
За окном небо начало светлеть. Где-то вдалеке прогудел паровоз — эшелон шёл на запад. Война была уже близко.
Но в этот момент, в маленькой избе, под низким потолком, семья Артемьевых стала чуть крепче. Не от счастья — от общей беды. А в беде, как знала Вера, люди либо ломаются, либо срастаются намертво.
Вера сидела у окна и штопала старый полушубок Ильи — нитки были грубые, игла то и дело ломалась, но она не замечала. За окном снег валил уже третьи сутки, тяжёлый, мокрый, тот самый, что в декабре 1939-го ложился на землю, будто хотел поскорее укрыть всё, что ещё не успели спрятать люди. Война с финнами тянулась уже месяц, но сюда, в глубинку, доходили только слухи да редкие письма с фронта. А в избе было тихо — только потрескивала печь да иногда всхлипывала во сне Анна.
Живот у Анны уже заметно округлился. Вера перешила ей своё старое платье, добавила вставки из запасной юбки, но всё равно каждый раз, когда дочь выходила во двор, Вера шла следом — будто могла заслонить её от чужих глаз. Соседки уже не просто шептались. Клавдия, та самая, что первой разнесла новость, теперь здоровалась с Верой подчеркнуто громко, через весь переулок:
— Здравствуй, Вера Артемьевна! Как там Аннушка, не тяжко ли одной-то?
И улыбалась так, что хотелось ответить пощёчиной.
Но Вера только кивала и шла дальше. Она знала: отвечать — значит дать им пищу. А пищу им и так хватает.
Михаил алименты принёс два раза — по двенадцать рублей каждый. Молча положил на стол, постоял в дверях, не раздеваясь, и ушёл. Старуха Ковалёва больше не появлялась. Говорили, она теперь каждый вечер ходит в сельсовет — жалуется, что сын «загнан в угол», что «эта Артемьева шантажирует честного колхозника». Но председатель, старый большевик с деревянной ногой, только отмахивался:
— Закон есть закон. Платит — и ладно. А языком молоть все мастера.
Анна почти не выходила. Только по утрам, когда ещё темно, бегала к колодцу за водой — быстро, с ведром в обнимку, будто пряталась. Возвращалась запыхавшаяся, с красными от мороза щеками и глазами, полными слёз.
— Мам, я больше не могу так. Все смотрят.
— Пусть смотрят, — отвечала Вера. — Через полгода родишь — и перестанут. А пока терпи.
Но внутри у Веры всё сжималось. Она видела, как дочь худеет — не от голода, еды хватало, — а от стыда. От того, что даже в собственном доме чувствует себя чужой.
Однажды в начале января пришёл Илья с собрания. Снял шапку, сел к столу, долго молчал.
— Бригадиршу твою на бюро вызывали, — наконец сказал он. — Говорят, не соответствует. Мол, как может член партии с дочкой… ну, ты понимаешь.
Вера замерла с чугунком в руках.
— И что?
— Пока ничего. Сказали — подумаем. Но если война разгорится по-настоящему… — он не договорил.
Анна, которая до этого лежала на кровати, вдруг села.
— Пусть снимут. Я сама уйду в город. В роддом пойду работать, там одиноких берут. Или в госпиталь, когда начнётся.
— Куда ты пойдёшь? — Вера поставила чугунок так, что вода плеснула на пол. — С пузом на восьмом месяце? Кто тебя возьмёт?
— Возьмут, — упрямо сказала Анна. — Я здоровая. Шить умею, стирать, убирать. А там война — всем нужны руки.
Илья посмотрел на жену.
— Может, и правда… В Муроме или во Владимире. Там заводы эвакуируют уже потихоньку. А здесь… здесь тебя сожрут с потрохами.
Вера молчала долго. Потом подошла к сундуку, достала старый платок — тот, в котором когда-то венчалась. Развернула, внутри лежали три червонца и серебряные серёжки — всё, что осталось от приданого.
— Это тебе, — сказала она Анне. — Поедешь после родов. Как окрепнешь — сразу. А ребёнка… ребёнка я подниму. Скажем — сирота войны. Много таких будет.
Анна заплакала — впервые не тихо, а в голос, уткнувшись в плечо матери.
— Я не хочу без него…
— Будешь с ним, — отрезала Вера. — Только не здесь. Не среди этих гадюк. Уедешь — и начнёшь заново. А мы… мы переживём.
За окном снег всё падал и падал. Где-то далеко, за лесом, опять прогудел паровоз — уже не на запад, а на восток. Эшелоны шли пустые — забирать станки, людей, жизнь.
А в феврале, когда Аннушка родила мальчика — крепкого, крикливого, с тёмными волосами, как у Михаила, — война ещё не пришла по-настоящему. Но уже дышала в каждое окно. В метрике записали: отец — неизвестен. Мать — Артемьева Анна Ильинична. И маленькое пособие — тридцать пять рублей в год — государство обещало платить.
Вера взяла внука на руки первой. Посмотрела в его смятые, красные черты и подумала: «Выживешь ты, маленький. Выживешь — и не узнаешь никогда, как нас здесь чуть не сломали».
А за стеной уже слышались голоса — мобилизационные повестки начали разносить. Мужиков забирали. Скоро деревня опустеет. И тогда, может, шепотки стихнут. Потому что когда кругом смерть — мелкий стыд уже не считается.














